Всему, что длится, будь то радость или горечь, назначен свой предел — это знает всякий, кто хоть раз всматривался в линию горизонта. К нашему же благу, черная полоса переломилась, словно сухая ветка: в ночи явился Роберт. Истинно, когда из тумана дальней дороги возникает друг, все невзгоды тают, точно утренний пар над океаном.
Роберт, как водится, возник из-за океана без предупреждения, в глухой час, когда дома дышат сном. В прихожей он гремел своей поклажей, и я, не тратя мгновения на сомнения, скользнул к нему босыми ногами по холодному полу, уже зная, чей это силуэт.
— Ты не ведаешь, когда отбывает поезд на Стипл-он? — таков был первый звук, сорвавшийся с его губ.
«Странен приветственный обычай этих заокеанских людей», — подумалось мне в тумане полусна.
Я уже собрался было напомнить Роберту о неписанных законах учтивости, но с языка моих сорвалась нелепая фраза — о том, что, мол, все электрички, без сомнения, отходят с вокзала. Роберт умолк, и в паузе этой поселилось недоумение, ибо он, видимо, обдумывал, не может ли поезд отбыть с автостанции или, того пуще, с аэродромной полосы. И вдруг нас обоих накрыл смех — тот редкий, беззвучный смех, который сближает больше, чем долгие речи. Затем мы пожали друг другу руки, как подобает людям, знающим цену старым узам, и, ступая крадучись, дабы не потревожить домашних духов, ушли на кухню.
— Жаждешь чего покрепче? — спросил я.
— Лишь кофе. Я валюсь с ног от дремы.
— Немудрено, — отозвался я, — рассвет уже дышит в окно.
— Так слушай же, — начал Роберт, и в голосе его послышалась та особенная, деловая нота, которая обычно предвещает что-то неслыханное. — Ты помнишь, я рассказывал тебе о Веллингтоне? Так вот. Земли и недвижимость твоего «дедушки» взяты в кулак государством, а двенадцать миллиардов фунтов покоятся теперь в Национальном Банке Англии. Я говорил с юристом. Вся эта бездна может перейти к прямому наследнику Брутто Бриано. Я уже толковал тебе об этом.
Соберется комиссия, чтобы удостоверить подлинность твоей крови. Улыбнувшись, Роберт добавил: — Конкурентов у тебя — тьма. В Штатах и Британии тысячи твоих тезок, а вскоре их станет еще больше — на радость тем, кто промышляет липовыми бумагами.
Фотография Бриано уже украсила собой «Нью-Йорк Таймс». Так что, полагаю, моим коллегам-хирургам, что лепят новые лица, работы будет невпроворот.
Тебе нужно, не мешкая, мчаться в Стипл-он и, по старым реестрам, выудить из тьмы времен свое истинное имя. Оно будет скрыто в дебрях записей, но, как говорится, овчинка стоит выделки.
«Еще какой выделки!» — мысленно воскликнул я, и воображение тотчас нарисовало мне свечу из воска вышиной с Лондонский Тауэр. О сне после этих речей не могло быть и помину. В старой газете «Ливерпуль Ревю» я отыскал расписание; и в пять утра, когда свет едва зазолотился на горизонте, мы уже сидели в вагоне.
Вагон был почти безлюден, что позволило нам растянуться на жестких деревянных скамьях, столь удобных для тех, кто жаждет забвения. Пробуждение вышло жестоким: мне чудилось, будто тело мое приняло форму этих досок, одеревенело и потеряло человечьи очертания. «Теперь я точно не похож на Брутто Бриано», — усмехнулся я сквозь сонную одурь. Роберт выглядел немногим лучше.
Стипл-он встретил нас зноем небывалым, совсем не в духе этих мест. Мы решили идти пешком к бывшему имению, что синело вдали за волнующимся морем пшеницы.
Тропинка, что мы отыскали, вилась среди упругих стеблей ирландской «premature» — сорта капризного, словно южная красавица, почти непригодного для нашего сырого климата; и только упрямству мистера Марбука, старого агронома, было обязано оно тем, что прижилось и приносило доход, вызывая зависть коллег. Поделившись с Робертом этой историей, я скоротал путь, хотя ему и пришлось признаться в полном невежестве касательно земледелия.
Роберт даже дерзнул усомниться, приняв пшеницу за овес. Меня, как бывшего хозяина этих угодий и мнимого фермера, его слова кольнули, но я лишь ухмыльнулся про себя и, подойдя к одному из стеблей, бережно коснулся его пальцами, бросил взгляд на плотные листья и молвил с таинственной улыбкой: «Скоро в колос пойдет». Роберт втянул голову в плечи и с той минуты благоразумно избегал сельскохозяйственных тем.
Новый управляющий, мистер Грейтли, принял нас хлебосольно, угостив чудным аперитивом на открытой террасе, откуда открывался вид на вечерние поля. О цели нашего визита он не спрашивал, словно ждал нас, как долгожданных гостей. И пока миссис Грейтли хлопотала над обедом, он усердно развлекал нас рассказами.
— Вы не поверите, мистер Веллингтон, — тараторил он, — я развел в нашем озере... кого бы вы думали? Байкальских хариусов! Раньше здесь водилась одна лишь плотва да караси, а ныне я создал редчайший микроклимат, высадил на дне водоросли — и вода стала хрустальной. Теперь хариуса на мелководье можно ловить голыми руками.
Эти слова перенесли меня в детство: я снова стал мальчишкой с арбалетом, плывущим в плоскодонке по зеркальной глади в поисках неведомых приключений. Грейтли, уловив мой блуждающий взгляд, оставил меня в покое и набросился с беседами на Роберта. Тот, желая мне угодить, завел речь о земледелии, чем чрезвычайно обрадовал хозяина. Мистер Грейтли пустился в пространные рассуждения о гречихе и конопле, а Роберт жадно впитывал эту мудрость, стремясь хоть немного стереть свои пробелы в ботанике.
Но тут, дабы блеснуть эрудицией, Роберт небрежно обронил фразу, что, мол, ирландская «premature», по его личному наблюдению, скоро должна пойти в колос.
Грейтли осекся на полуслове, лицо его померкло, и глубокая морщина прорезала безмятежное до того чело. Он закурил сигару и долго, испытующе смотрел на нас, собираясь с духом.
— Слыхали ли вы о мистере Мак Джое? — начал он глухо. — Да-с, тот был парень... — он подчеркнул это «тот» с особенным ударением. — Нам всем до него далеко. Ни один здравый фермер и думать не смел о «premature» в здешних краях, а он взял да и завез. Все над ним смеялись, а он, знай себе, подкармливал почву Бог весть чем и снимал по два урожая в год! Я бы скорей решился растить ананасы, чем поверил бы в такое, но — приходилось верить. Он жил на поле, как колдун, и приносил старому Веллингтону по пятьдесят тысяч в год. Поговаривали, что он сколачивает свой первый миллион. Словом, жил он, как птица небесная.
В ту пору служила у нас экономкой мисс Долли Брайт. Обычно она не удостаивала Мака взглядом, но когда дела его пошли в гору... он женился на ней, бедолага.
Голос Грейтли странно менялся: то он гудел, как простой крестьянин, то вдруг излагал мысли с изяществом, достойным Флобера. Мы скоро привыкли к этой переменчивости.
— Ох, и хороша же была эта мисс Долли! — продолжал он, и глаза его зажглись. — Черты лица — словно высечены из греческого мрамора, и при этом она была земной и желанной. Один взгляд ее — и самые степенные дамы приходили в бешенство, а убежденные холостяки, да и не только они, — он понизил голос, покосившись в сторону кухни, — впадали в столбняк. Уверяю вас, любой супермен из американских картин, лишь увидев ее очи, когда она возводила их к небу, считая доход от стрижки овец, тут же пал бы к ее ногам. А что было бы, вздумай она пококетничать? Боже мой! Меня даже сейчас пробирает дрожь...
Он затянулся и, словно стряхивая наваждение, поднялся.
— Не подняться ли нам в гостиную, друзья мои? — сказал он, и в голосе его послышалась мягкая, грустная нотка, словно приглашая нас войти в мир, где за каждым словом скрывается тайна.