Глава первая, где прошлое обретает голос
Два десятка лет, отделявших меня от мальчика, бегавшего по мокрым лужайкам Стипл-она, истекли, как песок в старых часах, но однажды, перелистывая запылённый том Диккенса, я услышал щелчок — и кинолента памяти, смирно лежавшая в подвале сознания, вдруг пришла в движение. Я увидел всё: сумеречный особняк, озеро, спавшее под серым небом, и тот проклятый остров, где детство моё столкнулось с абсурдом. Картины являлись с пугающей отчётливостью, словно двадцатилетие вовсе не существовало, а я всё так же стоял на берегу, вдыхая солёный ветер, не зная, что он принесёт мне.
Я искал обрывки той нити, порванной холодным британским утром, и, сам того не чая, находил их за клавишами фортепиано. Музыка стала для меня тайным садом, куда я входил, чтобы воскресить забытого сына миссис Веллингтон — того, кого я сам похоронил под ворохом лондонских дипломов. Я играл, не глядя на клавиши, чувствуя инструмент как продолжение собственных рук, ибо в эти часы я был уже не казначеем из Ливерпульской четвёрки, но пилигримом, бредущим по звукоряду к потерянному раю.
Глава вторая, о хлебе насущном и барабанах Пита
В те времена «Жуки» (ибо так величали мы себя) ютились в шатком положении, подобно птицам, у которых подрезали крылья. Наши скудные пенни едва покрывали аренду инструментов, и Ринго, наш верный часовой ритма, был вынужден уйти в негритянский оркестр, оставив вместо себя Пита Беста — парня, чьё богатство казалось нам баснословным, ибо его мать владела рестораном. Добрая мамаша Бест позволила нам репетировать у неё, и дела наши, словно корабль, заткнувший пробоину, пошли ровнее.
Мы грезили Гамбургом — последним шансом, где могла вспыхнуть наша звезда, ибо в чопорной Англии нас не принимали всерьёз, принимая за бродяг с гитарами. Но Пит, при всём уважении, был для нас чужд. Он бил по барабанам с таким усердием, что такт рассыпался в прах, и Джон, скрипя зубами, цедил сквозь дым сигареты: «Искусство требует жертв, жаль только, что жертвуем мы». Джордж вторил ему мрачным взглядом, а время текло, и слава казалась нам недосягаемой, как мечта оборванца о золотых чертогах.
Глава третья, где шампанское уступает место пророчеству
31 декабря 1959 года мы собрались у Ричарда, и морозный воздух квартиры был напоён предчувствием. Джон с тревогой наведывался к холодильнику, точно проверяя, цела ли святыня, и мы, словно по сигналу невидимого дирижёра, все четверо столпились на кухне, говоря о спорте и пользе хвойных ванн, хотя мысли наши витали далеко. Когда же щёлкнул замок и вошёл Ричард, напряжённость рассеялась, и Джон, извлёкши заветные бутылки, провозгласил: «За старый год!»
Тогда-то, под оглушительный стук виски о край рюмки, родилось то, что мы назвали «почти унисоном». Джон схватил гитару, и голоса их с Полом слились с такой неземной чистотой, что мурашки пробежали по спине, а глаза увлажнились, словно от утренней росы. Мы смеялись, пили, пробовали сочинять, но выходила ерунда — и это никого не тревожило. Ричард, всегда сдержанный, мальчишески прокричал: «За начало!», и это слово прозвучало как пароль к новой эре.
Глава четвёртая, о гамбургском дожде и тринадцатом числе
Утро 1960 года застало нас у дверей мамаши Бест. Она, свято веруя в талант своего Пита, одолжила нам субсидию, и мы, заручившись её доверием, ринулись в Гамбург. Но фортуна была капризна: ни один концертный зал не желал иметь дела с проходимцами из Ливерпуля, и год мы провели в бесплатных концертах, словно искупая вину за своё дерзновение.
И вот, 10 ноября 1960 года, гер Франц, сжалившись над нами, подписал контракт и истратил последние гроши на одну-единственную афишу. Мы верили, что число 13 — самое счастливое, ибо именно в этот день, под аккомпанемент дождя, хлеставшего по крышам, зал Концертхалле был набит до отказа. Публика, сбежавшая от непогоды, стала нашим спасением. Мы вышли на сцену смущёнными, но едва пальцы коснулись струн, стены зала рухнули, и музыка, словно ураган, пронеслась над миром. Успех был столь оглушителен, что через неделю любой из нас мог росчерком пера купить дюжину ресторанов, подобных заведению мамаши Бест.
Глава пятая, о миллионах и иллюзиях
Гер Франц, из холодного немца превратившийся в бесшабашного американца, умолял нас о продолжении, но нас тянуло домой. Мы устали от Пита, устали от бесконечных турне, и, когда Франц предложил нам месячное путешествие по Германии с семидесятью процентами сборов, мы лишь усмехнулись. Деньги текли рекой, но мы, как заворожённые, тратили их на химеры: Пол заказывал костюмы для миллионеров, Джон скупал итальянские гитары и малевал полотна, понятные лишь ему одному, Джордж улетел в Индию к Кришне, а мы с Ричардом, люди заурядные, зарыли капитал в швейцарские банки, где суммы удваиваются через пять лет.
Но иллюзии рассеялись быстро. Однажды Пол попросил взаймы, и я, открыв бюро, не нашёл и десятой доли. Мы бросились к Ричарду, застали там Джорджа, а затем и Джона — и наступило то зловещее молчание, когда миллионеры остаются без миллионов. Швейцарские банки держали наши сокровища в заложниках, аппаратура «Wox» была готова лишь через полгода, а в Ливерпуле о нас забыли, словно о вчерашнем тумане.
Глава шестая, где дождь становится вечным собеседником
И тут Джон, как всегда, спас нас: в десять минут родилась песня, от которой через год чопорные леди в королевском дворце станут вскакивать с кресел, вскрикивая невразумительное. А я, оставшись в одиночестве, внезапно вспомнил о Роберте. Он был теперь далеко, в Национальной косметической клинике, и лишь праздничные открытки напоминали о нём. Я стоял у окна, глядя на ливерпульский дождь — тот же мелкий, упрямый, что шел двадцать лет назад, и думал о скоротечности всего: сапожник Клифф умер, цветочница Мария уехала — только дождь оставался верен этому городу.
Тоска сжала грудь, и я поймал себя на глупом ожидании чьего-то прихода. Когда в полночь раздался звонок, я радостно крикнул: «Входи, Роберт!» — и он вошёл, с улыбкой, которая в одно мгновение развеяла мрак.
Глава седьмая, последняя, где имена меняются, как маски
— Ты не Веллингтон, — сказал он, наливая коньяк. — Ты — Бриано, единственный наследник сгинувшего при таинственных обстоятельствах миллиардера Бруно Бриано.
И мир перевернулся. Я узнал, что мои мнимые дед и бабка, присвоив себе компрометирующие документы, отняли у меня имя и состояние, шантажируя родителей угрозой электрического стула. Они продали Стипл-он, бежали в Вашингтон и лишили меня прав на наследство, подделав бумаги. Но американские газетчики, падкие на сенсации, расковыряли эту язву, и правда всплыла из банковского сейфа. Дарственная была найдена, и теперь мне оставалось лишь доказать, что я — тот самый Бриано, который когда-то стоял на острове, не ведая о своей проклятой судьбе.
Я молчал, глядя на янтарную влагу в рюмке, и чувствовал, как прошлое, наконец, обретает имя. За окном всё так же моросил ливерпульский дождь, но мне казалось, что за ним уже проступает иной, призрачный мир — мир Грина, где туман рассеивается, оставляя лишь чистый, как струна, звук. И этот звук был моим.